Иногда, к сожалению очень редко, действительность бывает правдивее и краше даже очень талантливого рассказа о ней.
Так было и в этом случае, но Леонид неузнаваемо исказил и смысл и форму события. В действительном публичном доме не было ни мучительного и грязного издевательства над человеком и ни одной из тех жутких деталей, которыми Андреев обильно уснастил свой рассказ.
На меня это искажение подействовало очень тяжко: Леонид как будто отменил, уничтожил праздник, которого я долго и жадно ожидал. Я слишком хорошо знаю людей, для того чтоб не ценить - очень высоко - малейшее проявление доброго, честного чувства. Конечно, я не мог не указать Андрееву на смысл его поступка, который для меня был равносилен убийству из каприза - злого каприза. Он напомнил мне о свободе художника, но это не изменило моего отношения, - я и до сего дня еще не убежден в том, что столь редкие проявления идеально человеческих чувств могут произвольно искажаться художником в угоду догмы, излюбленной им.
Мы долго беседовали на эту тему, и хотя беседа носила вполне миролюбивый, дружеский характер, но все же с этого момента между мною и Андреевым что-то порвалось.
Конец этой беседы очень памятен мне.
- Чего ты хочешь? - спросил я Леонида.
- Не знаю, - ответил он, пожав плечами, и закрыл глаза.
- Но ведь есть же у тебя какое-то желание, - оно или всегда впереди других, или возникает более часто, чем все другие?
- Не знаю, - повторил он. - Кажется, нет ничего подобного. Впрочем, иногда я чувствую, что для меня необходима слава - много славы, столько, сколько может дать весь мир. Тогда я концентрирую ее в себе, сжимаю до возможных пределов, и, когда она получит силу взрывчатого вещества, - я взрываюсь, освещая мир каким-то новым светом. И после того люди начнут жить новым разумом. Видишь ли - необходим новый разум, не этот лживый мошенник! Он берет у меня все лучшее плоти моей, все мои чувства и, обещая отдать с процентами, не отдает ничего, говоря: завтра! Эволюция, - говорит он. А когда терпение мое истощается, жажда жизни душит меня, - революция, говорит он. И обманывает грязно. И я умираю, ничего не получив.
- Тебе нужна вера, а не разум.
- Может быть. Но если так, то прежде всего - вера в себя.
Он возбужденно бегал по комнате, потом, присев на стол, размахивая рукою пред лицом моим, продолжал:
- Я знаю, что бог и дьявол только символы, но мне кажется, что вся жизнь людей, весь ее смысл в том, чтобы бесконечно, беспредельно расширять эти символы, питая их кровью и плотью мира. А вложив все до конца силы свои в эти две противоположности, человечество исчезнет, они же станут плотскими реальностями и останутся жить в пустоте вселенной глаз на глаз друг с другом, непобедимые, бессмертные. В этом нет смысла? Но его нигде, ни в чем нет.
Он побледнел, у него дрожали губы, в глазах сухо блестел ужас.
Потом он добавил вполголоса, бессильно:
- Представим себе дьявола - женщиной, бога - мужчиной, и они родят новое существо - такое же, конечно, двойственное, как мы с тобой. Такое же...
Уехал он с Капри неожиданно; еще за день перед отъездом говорил о том, что скоро сядет за стол и месяца три будет писать, но в тот же день вечером сказал мне:
- А знаешь, я решил уехать отсюда. Надо все-таки жить в России, а то здесь одолевает какое-то оперное легкомыслие. Водевили писать хочется, водевили с пением. В сущности - здесь не настоящая жизнь, а - опера, здесь гораздо больше поют, чем думают. Ромео, Отелло и прочих в этом роде изобрел Шекспир, - итальянцы не способны к трагедии. Здесь не мог бы родиться ни Байрон, ни По.
- А Леопарди?
- Ну, Леопарди... кто знает его? Это из тех, о ком говорят, но кого не читают.
Уезжая, он говорил мне:
- Это, Алексеюшко, тоже Арзамас - веселенький Арзамас, не более того.
- А помнишь, как ты восхищался?
- До брака мы все восхищаемся. Ты скоро уедешь отсюда? Уезжай, пора. Ты становишься похожим на монаха...
Живя в Италии, я настроился очень тревожно по отношению к России. Начиная с 11-го года вокруг меня уверенно говорили о неизбежности общеевропейской войны и о том, что эта война, наверное, будет роковой для русских. Тревожное настроение мое особенно усугублялось фактами, которые определенно указывали, что в духовном мире великого русского народа есть что-то болезненно-темное. Читая изданную Вольно-Экономическим обществом книгу об аграрных беспорядках великорусских губерний, я видел, что эти беспорядки носили особенно жестокий и бессмысленный характер. Изучая по отчетам московской судебной палаты характер преступлений населения московского судебного округа, я был поражен направлением преступной воли, выразившимся в обилии преступлений против личности, а также в насилии над женщинами и растлении малолетних. А раньше этого меня неприятно поразил тот факт, что во Второй Государственной думе было очень значительное количество священников - людей наиболее чистой русской крови, но эти люди не дали ни одного таланта, ни одного крупного государственного деятеля. И было еще много такого, что утверждало мое тревожно-скептическое отношение к судьбе великорусского племени.
По приезде в Финляндию я встретился с Андреевым и, беседуя с ним, рассказал ему мои невеселые думы. Он горячо и даже как будто с обидою возражал мне, но возражения его показались мне неубедительными - фактов у него не было.
Но вдруг он, понизив голос, прищурив глаза, как бы напряженно всматриваясь в будущее, заговорил о русском народе словами необычными для него - отрывисто, бессвязно и с великой, несомненно искренней убежденностью.